постмодернизм и Маркс

Аватар пользователя Дмитрий Косой
Систематизация и связи
Онтология
Ссылка на философа, ученого, которому посвящена запись: 

"«Постмодерн — это образ мысли, не доверяющий ни таким классическим понятиям, как истина, разум, идентичность и объективность,.." - мысль дилетанта, образ мысли не содержит понятия, а подбирает их. Видимо Иглтон предполагает догмы в которых строится образ мыслей, но догмы не понятия, а положения. "Западная традиция еще на заре своего возникновения в Древней Греции утешала себя идеей эквивалентности разрядов, из которой следовало, что красивое должно одновременно быть хорошим" - по идее нет противоречия, категории относятся к единому Тела, красивое - индивида, а хорошее - толпы. Единое Тела грека того времени не превосходило бесполое Тела, отсюда категория общего и единого едина. «Существует много режимов предложений: рассуждение, знание, описание, рассказывание, вопрошание, доказательство, приказ и т.п. Предложения из гетерогенных режимов невозможно перевести из одного в другое» - чепуха, предложение не ориентируется на форму, а на различие в общем, как целом. "Мы дорого заплатили за ностальгию по целому и единому, по примирению понятийного и чувственного, по прозрачному и сообщаемому опыту" - Лиотар здесь путает различие и стремление к общему, одно в едином Тела только рождается, а другое в бесполом Тела, которое компенсируется шизоидным Тела, откуда и опыт. "в противовес обедняющему консенсусу Лиотар выбирает реабилитацию разногласия как обновляющий, обогащающий метод" - возвращение к тем же нелепостям и глупостям Маркса, во всём искать противоречие. Консенсус всегда есть, в толпе как составляющей единого Тела индивида, так что беспокоиться и не о чем. "Ответ на это такой: война целому, будем свидетельствовать о непредставимом, бередить распри, спасать честь имени»" - война целому разрабатывается шизоидным Тела, в необходимости объекта сопротивления. "Лиотар зависим от гегельянской логики, в которой различие подчинено идентичности, а посему, реабилитируя различие, ратует за уничтожение любой идентичности" - Гегель мыслитель развивал мысль свою в бесполом Тела [абсолют], и по различию не авторитет, отсюда выглядывают и ослиные уши Маркса, и Лиотар к этому положению ничего не добавил вовсе, и впал в очередной бред вокруг пустого понятия идентичности. "«Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание», — пишут Маркс и Энгельс в «Немецкой идеологии»" - получается жизнь в прошлом, а сознание в настоящем, с этой формулой комуняки и направились в прошлое, где настоящее определялось прошлым, и при либерале Путине всё по прошлому. "Марксизм, исходя из своего последовательного материализма, истолковал мышление как приблизительное отражение реальности" - тут также по Марксу, отражается прошлое [реальность] в настоящем [мышлении]. "Напомним слова Ибаньеса, что субъект — это объект, производство которого лучше всего удается капиталистическому обществу потребления" - субъект не относится к мышлению, а потребление требует мышления, и пускай примитивного, не важно, а важно что субъект никак не может стать зависимым объектом. Потребление играет другую роль, как отвлекающую от свобод гражданских, и как объект сопротивления. "Гнетущее присутствие технологий коммуникации в нашей повседневной жизни превращает нас, как удачно отмечает П. Вирильо, в киборгов, подчиненных могуществу виртуальных потоков" - и тут сказки, по Марксу. Отличие постмодернизма от модернизма не в смерти субъекта вовсе, а в его обнаруженной определённости. Если бы современные философы больше уделяли внимания ЛФТ Витгенштейна, то в трактате всё уже есть.

Постмодерн,........, таит в себе отличительные черты, свойственные его эпохе. Терри Иглтон отмечает:
«Постмодерн — это образ мысли, не доверяющий ни таким классическим понятиям, как истина, разум, идентичность и объективность, ни идеям всеобщего прогресса или эмансипации, ни изолированным структурам, большим нарративам или претендующим на окончательность объяснениям. Споря с этими нормами эпохи Просвещения, он полагает, что мир непредсказуем, не объяснен, разнообразен, отличается нестабильностью и неопределенностью, представляет собой множество разобщенных культур или интерпретаций, заставляющее с некоторым скептицизмом смотреть на объективность истины, истории и норм, на заданность природы объектов, на связность идентичностей. Подобное восприятие мира, скажут некоторые, вытекает из реальных материальных условий: оно порождено историческим сдвигом на Западе, переходом к новой форме капитализма — к эфемерному, децентрализированному миру высоких технологий, потребительства и индустрии культуры, где секторы услуг, финансов и информации оттесняют традиционную промышленность на задний план, а классическая политика классов уступает место расплывчатой серии “политик идентичности”» [17].
Но все эти черты, тематика и проблематика еще не придают постмодерну обособленный характер.
Постмодерн пронизан теми же внутренними трениями, что и модерн в свое время! В его истоках мы можем увидеть все тот же мотив — противостояние материализма и идеализма. Более того, за дебатами, которые раздирают постмодерн, можно разглядеть след великих представителей традиции модерна.
Рассмотрим, например, что происходит вокруг понятия «Различие»; им не только обретен статус философского понятия, в котором ему прежде отказывали, но оно выглядит пригодным для наблюдений за происходящим в онтологии и антропологии постмодерна. Бесспорно, различие — одно из самых распространенных в дискурсе постмодерна понятий. Многие авторы: Ваттимо, Делёз, Деррида, Лиотар — упомянули его в названиях своих трудов. А еще больше тех, кто посвятил ему пространные размышления. Однако подходы к этому вопросу радикально различаются, как указывал еще Жиль Делёз:
«Рассмотрим два предположения: только то, что похоже, различно; только различия похожи. Первая формула устанавливает подобие как условие различия; безусловно, она требует также возможности иметь тождественное понятие для обеих вещей, различающихся при условии подобия; эта формула включает еще и аналогию в отношениях каждой вещи к этому понятию; наконец, она влечет сведение различия к оппозиции, определенной этими тремя моментами. Согласно другой формуле, напротив, подобие, а также тождество, аналогия, противоположность могут теперь рассматриваться только как результаты, продукты первичного различения или первичной системы различий» [18].
Вот два способа понимания различия, характерные для постмодерна. Обратимся к примерам.
Ж.Ф. Лиотар в своей книге «Состояние постмодерна» (1979) берет на себя роль отца философии постмодерна. В этом тексте намечаются две темы, специфические для его философии, и тем самым дан толчок к дебатам о постмодерне. О постмодерне, которому свойственны две взаимодополняющие черты: крах больших нарративов и распад языка на многообразные différend [19]. В своей постановке вопроса Лиотар опирается на Канта времен «третьей критики» и историко-политических трактатов (их Лиотар называет «четвертой критикой»), а в конечном итоге, на Витгенштейна периода «Философских исследований» (эту работу Лиотар назвал «эпилоги модерна и прологи к достойному постмодерну») [20]. Таким образом, Лиотар объявляет себя врагом всякого тотализирующего проекта (например, гегельянства), как и проекта ретотализирующего (например, учений Хабермаса, Рорти, Рикёра и других подобных им авторов). Здесь нам хотелось бы сосредоточиться на его возражениях против последнего (второго проекта).
Перевод неологизма différend говорит нам о многообразии языков, о выражении многообразных культур, существующих в обществе. Лиотар полагает, что эти языки настолько несокращаемы и несоизмеримы, что невозможно перевести один теоретический и практический режим [здесь «режим» означает «набор правил». — Прим. пер.] в другой, коль скоро эквивалентности не существует:
«Существует много режимов предложений: рассуждение, знание, описание, рассказывание, вопрошание, доказательство, приказ и т.п. Предложения из гетерогенных режимов невозможно перевести из одного в другое» [21].
Как мы отметили выше, за тезисом Лиотара стоят Кант с его тремя разрядами высказываний (когнитивные, этические и эстетические высказывания), описываемыми в его трех критиках и несводимыми к какой-то всеобъемлющей группе, и Витгенштейн с его теорией «языковых игр» [22]. Западная традиция еще на заре своего возникновения в Древней Греции утешала себя идеей эквивалентности разрядов, из которой следовало, что красивое должно одновременно быть хорошим; это явлено в языке Гомера, где герой, вне зависимости от его поступков и внешности, именуется καλὸς καὶ ἀγαθός («красивый и добрый») в отличие от плебея, парадигма которого — Терсит из второй песни «Илиады» как олицетворение уродства и неприличия. Эту идею эквивалентности углубляет платоновская теория идей, а затем, в еще большей степени, средневековая теология.
В противовес всему этому, в противовес этой ретотализирующей hybris [23] или в противовес обедняющему консенсусу Лиотар выбирает реабилитацию разногласия как обновляющий, обогащающий метод. Итак, континенту противопоставляется архипелаг. Различие констатируется и поощряется, поскольку не только описывает реальность, пронизанную многообразием, но и применяет стратегии собственного усиления. Об этом Лиотар энергично и страстно пишет в финале первой главы своей книги «Постмодерн в изложении для детей»:
«[…] И при решении этой задачи ничто не дает повода рассчитывать даже на малейшее примирение между “языковыми играми”, которые Кант называл способностями, зная, что их разделяет бездна и что лишь трансцендентная иллюзия (гегелевская) может надеяться на их тотализацию в некоем реальном единстве. Но он знал и то, что иллюзия эта оплачивается ценой террора. XIX и XX века досыта кормили нас террором. Мы дорого заплатили за ностальгию по целому и единому, по примирению понятийного и чувственного, по прозрачному и сообщаемому опыту. За всеобщими призывами расслабиться и успокоиться мы слышим хриплый голос желания вновь развязать террор, довершить фантазм — объять реальность, задушить ее в объятиях. Ответ на это такой: война целому, будем свидетельствовать о непредставимом, бередить распри, спасать честь имени» [24].
Или, по гораздо более лаконичному и экспрессивному выражению того же Лиотара, «позвольте нам играть… и позвольте нам играть спокойно» [25]. Конечно, Лиотар зависим от гегельянской логики, в которой различие подчинено идентичности, а посему, реабилитируя различие, ратует за уничтожение любой идентичности. Отсюда различие делается проектом. Делёз, напротив, понимает различие как данность, как констатацию реальности: реальность дышит различием. В трудах Делёза реабилитируется даже не понятие различия, а различие, чуждое понятиям, поскольку понятие — всего лишь то, что умаляет различие, душит и иссушает его, провоцирует «коагуляцию» некой ненастоящей реальности. Вот они, Спиноза в противовес Гегелю, антагонистичный модерн в противовес модерну системному! Хотя реабилитация различия — общее устремление, их концепции расходятся разными путями. Расхождения начинаются, когда приближаешься к вопросу этических возможностей и кардинально разных политик. У Лиотара реабилитация различия через концепцию différend предполагает, как мы подчеркнули чуть выше, поощрение различия, его углубление в себя самое, причем настойчивость этого упорства свидетельствует о разрыве связей — реальных или воображаемых, — которыми оплетено существо. В дискурсе Лиотара различие фигурирует не только как факт, но и как разрушительный эффект — последствие более раннего единства. Различие — то, что следует созидать, поощрять, объявляя войну всему (Гегелю), единому (Платону), ретотализирующей коммуникации (Хабермасу и Рорти). Различие неуклонно поощряется — все больше и больше островов прибавляется в возникшем архипелаге, все больше прав на самоопределение получают его города, его кварталы и дома. Это нескончаемый процесс, в ходе которого субъект — отличающийся, очевидно, от любого другого — начинает отличаться от самого себя. Напротив, если рассматривать различие как исток или как данность, либо же как онтологическое выражение реальности, это гасит наш антитоталитарный пыл и, наоборот, подводит к мысли, что возможен подход, который шел бы на альянсы: нестабильные, кочующие, возможно, эфемерные, но все же альянсы. Субъективность, отличающаяся сама от себя, возможно, сольется в общем потоке с другими субъективностями, чтобы образовать коллективную субъективность расширенного спектра. И несомненно эта инаковая концепция различия должна иметь глубокие последствия и в этической, и политической сферах. Делёз отмечает:
«Мы должны задаться вопросом, не являются ли эти две формулы просто двумя мало что меняющими оборотами речи; или же они относятся к двум совершенно разным системам; или, применительно к одним и тем же системам (в пределе к системе мира), не обозначают ли они две несовместимые, неравноценные интерпретации, одна из которых будет способна все изменить?» [26]
Фактически существует одна концепция различия и постмодерна, которая способна изменять все, и существует другая концепция, которая не изменяет ничего. Одна, укорененная в материализме, продолжает прясть нить, которую прежде, в эпоху модерна, вчерне формировали такие мыслители, как Спиноза, Маркс или Ницше; вторая же представляет собой новое вмешательство идеализма в философию и продолжает развивать политические установки традиции Просвещения, исходя из Канта или же Гегеля. Несмотря на ожесточенность, с которой критикуют постмодерн мыслители, почитающие себя наследниками Просвещения (например, Хабермас), близость их политических проектов к предложениям представителей постмодерна (Ролза, Рорти, Ваттимо или Лиотара) изобличает весьма четкую преемственность. И потому конфликт, пронизывающий модерн, — конфликт конституированной мысли, бдительно защищающей устоявшийся порядок, с конституирующей мыслью, намеренной совершить революцию в реальности, — продолжается и в условиях постмодерна. Конфликт, опираясь на новые онтологические и антропологические основания, еще далеко не закончен, выпукло обрисовывая постмодерн системный и постмодерн антагонистичный.
3. Марксизм постмодерна
Маркс сумел, как видно по «Фрагменту о машинах» в «Экономических рукописях 1857–1859 годов» [27], предвосхитить эволюцию капиталистического производства в сторону высокотехнологической модели, где трудящийся обращается в придаток машины. «Деятельность рабочего, сводящаяся к простой абстракции деятельности, всесторонне определяется и регулируется движением машин, а не наоборот. Наука, заставляющая неодушевленные члены системы машин посредством ее конструкции действовать целесообразно, как автомат, не существует в сознании рабочего, а посредством машины воздействует на него как чуждая ему сила, как сила самой машины» [28]. Однако при всех своих интуитивистских догадках о будущем промышленности Маркс никакими силами не мог даже вообразить ту эволюцию, которая менее чем через сто лет произошла в сфере коммуникаций. Это было преобразование столь глубокое, что, если быть верным духу Маркса, требуется модернизировать определенные элементы онтологии и Маркса, и марксизма. «Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание» [29], — пишут Маркс и Энгельс в «Немецкой идеологии». Следовательно, медиатизация жизни субъективностей оказывает глубочайшее воздействие на присущее им сознание. Марксизм, исходя из своего последовательного материализма, истолковал мышление как приблизительное отражение реальности. Всякое интеллектуальное производство — хоть общественное, хоть индивидуальное — исходило для него из общественной реальности, в которой оно зарождается; всякая дискурсивная надстройка опиралась на материальный базис. Только тот марксизм, в котором доминирует экономизм, продолжал, вопреки уточнениям самого Энгельса [30], понимать этот базис исключительно как сферу экономики. Однако в нынешних социумах постмодерна жизнь субъективности пронизана реальностью, которая конструируется на основе средств коммуникации и во многих случаях обладает конституирующей силой, господствующей над практикой субъекта. Осмелимся утверждать, что в медиатических обществах технология информации-коммуникации и ее продукты сделались частью инфраструктуры. Или, точнее говоря, продукт медиа имеет неоднородный характер: с одной стороны, он суперструктурен в той мере, в какой является дискурсивным продуктом капиталистического общества потребления, а с другой стороны, он имеет структурный характер, поскольку субъекты впитывают в себя эти продукты как часть реальности и развивают свои практики в зависимости от реальностей, продуцируемых средствами информации и коммуникации. Внимательный анализ средств коммуникации в современных социумах позволяет наблюдать умножение симулякров, ложной информации, транслируемой субъектам, чтобы подтолкнуть их к тем или иным политическим позициям. Как подчеркивает Бурдье [31], медиа порождают эффект реальности, наделяющий онтологической сущностью то, что в них появляется. Если жизнь определяет сознание, а жизнь эта становится все более медиатизированной, мы должны осознать, что существует новое социальное расслоение — на тех, кто продуцирует реальность, и тех, кто ее потребляет, поскольку именно это расслоение — гарантия идеологического воспроизводства современных капиталистических социумов. Не зря Хесус Ибаньес напоминает нам, что субъект — это объект, производство которого лучше всего удается капиталистическому обществу [32].
Дело в том, что, вопреки эссенциализму современной антропологии, субъект, как уже догадывался Маркс, — это продукт общества. Человек умер, напоминает нам Фуко в «Словах и вещах». Эта смерть человека, довольно незатейливо интерпретируемая некоторыми критиками постмодерна, говорит нам лишь об одном: в философии устарела категория природы человека, секуляризация отношений «субъект-Бог», взятых из теологического дискурса, и отныне не стоит разыскивать субъекта на участке, «освещенном» некой заранее конституируированной сущностью, поскольку, дескать, в освещенном месте искать удобнее. Если нас чему-то должны были научить перерождения теорий в ХХ веке, так это тому, что концепция субъекта чрезвычайно сложна. Более того, значительная часть философских школ второй половины ХХ века: от герменевтики до критического марксизма, от психоанализа до феноменологии и структурализма — стремится создать теорию субъективности, теряющую черты эссенциализма. Слотердайк относит смерть гуманизма (этого теоретического артефакта, который, как напоминает нам Штирнер, всегда имел теологические основы) к 1945 году [33]. О множественности компонентов субъективности твердит большинство школ философской антропологии, хотя к более радикальной концепции субъекта они не могут прийти ввиду той или иной инерции при теоретизировании. Так, Маркузе интуитивно догадывается о последствиях реального подчинения труда капиталу, но цепляется за понятие «отчуждения», которое все еще говорит ему о некой предыдущей сущности:
«Я уже отметил, что понятие отчуждения делается сомнительным, когда индивиды отождествляют себя со способом бытия, им навязываемым, и в нем находят пути своего развития и удовлетворения. И эта идентификация — не иллюзия, а действительность, которая, однако, ведет к новым ступеням отчуждения. Последнее становится всецело объективным, и отчужденный субъект поглощается формой отчужденного бытия» [34].
Иначе говоря, реальность конституирует субъекта до мозга костей.
Напомним слова Ибаньеса, что субъект — это объект, производство которого лучше всего удается капиталистическому обществу потребления. На наш взгляд, такого рода конструирование субъективности доминирующей идеологией, интересами системы — основная стратегия политического господства в современных социумах. В этом контексте мы трактовали бы утверждение Негри, что «сегодня борьба — это исключительно этика» [35], процесс конструирования этоса, антагонистичной субъективности. Потому-то мы и признаем тесные связи всего политического с онтологическим и антропологическим. Если наша онтология — это онтология медиатизированная, и если эта онтология конструирует субъективность, что ей подчинена, то, на наш взгляд, в современной политической практике сражение за продуцирование реальности, за контроль над коммуникацией становится решающим.
Именно поэтому марксизм постмодерна должен уделить особое внимание процессу строительства антагонистичной субъективности. Вылазки в эту область, предпринятые Лукачем в «Истории и классовом сознании», где привилегированной ролью в этом процессе он наделяет Партию [36], представляются нам устаревшими в социуме, сильно отличающемся от социума 20-х годов прошлого века, когда Лукач выпускал свою книгу. Гнетущее присутствие технологий коммуникации в нашей повседневной жизни превращает нас, как удачно отмечает П. Вирильо, в киборгов, подчиненных могуществу виртуальных потоков. Внутри нее же — в области коммуникационных потоков следует приступить к нелегкому труду по строительству антагонистичной субъективности.
Подытожим: современный марксизм, марксизм постмодерна должен обратить внимание на два вопроса, теснейшим образом связанные в наших социумах, — механизмы онтологического продуцирования, свойственные медиа, и стратегии подчинения субъективности. Если Маркс и марксизм XIX века занимались онтологией нового общества, где появление фабрики формировало новую реальность, которую необходимо было теоретически осмыслить, то марксизм постмодерна должен разработать теорию онтологических последствий, порожденных гнетущим присутствием технологий информации и коммуникации в современном социуме. Также следует, развивая аналитическую работу Маркса в области антропологии, оценить масштабные последствия этих технологий для конструирования субъективности.
http://gefter.ru/archive/19299 Роль Маркса в возникновении постмодерна. К марксизму постмодерна. «Современная» субъективность против субъективности субстанциальной: игра в различия без субстанций

Связанные материалы Тип
система материализма Дмитрий Косой Запись
Лиотар. Бесполое Тела Дмитрий Косой Запись
культура как симулякр Дмитрий Косой Запись