Юрий Кузин. Где обретается душа, когда тела ещё нет/уже нет?

Информация
Год написания: 
2020
Систематизация и связи
Онтология

В диалоге Платона «Федон», чтобы развеять сомнения Кебета, одного из застрельщиков беседы, Сократ, исследуя способности души после смерти тела мыслить (70ab), приводит четыре доказательства/аргумента в пользу бессмертия души. 1) transfer/взаимопереход противоположностей (70c — 72e); 2) воспоминание душ (75e) о своей прошлой жизни, дающее им понятие о своей сущности (ἐπιστήμη — знание), а также уверенность в их существовании и после смерти тела (76a — 78b); 3) тождественность и самотождественность души (78b — 96a), не охваченной становлением; при этом Сократ указывает на бессмертную «сущность» души, постигаемую только умом (78b — 79a), по этой причине тело – видимо, душа – сокрыта (79b — e). Примечательно место в диалоге, где пифагореец Симмий, трактуя Сократа, увязывает душу с гармоничным звучанием, издаваемым лирой, добавляя, что в таком случае представление о бессмертии души ущербно, поскольку, если разрушить инструмент, погибнет и гармония сладкоголосых звучаний, вырывающихся из струн божественной лиры (85e — 86d). Но для Сократа душа вовсе не род гармонии, не строй, созданный лирой, а то вечное и неизменное, что существует до плоти как сущность (οὐσία) или бытие (ὃ ἔστιν) (92a — e); душа целокупна, едина, одна, она само собой разумеющееся сущее, одинаковое во всех телах, какими бы субъективными различиями их не наделил случай или рок (92e — 94b); 4) как эйдос жизни (96a — 107b) душа не умирает вслед за гибелью тела, а только сбрасывает оболочку (105c — e), выступая за пределы тела (106a — 107a).

Исследовав диалог, мы пришли к выводу, что Сократ имеет в виду ту способность души, которая не разрушаема ни при каких обстоятельствах. Что это за способность? И действительно ли она гарантирует бессмертие души (70c — 72e)? Это особенное/всеобщее есть эйдос, который в «Тимее», став Нусом, Умом, образует совокупность, континуум эйдосов, некое их коллективное сущее (19b, 30c, 31b, 37d, 69c, 77b, 87e). Этот континуум есть РЕЧЬ.

Субъект - дитя речи. Речь дитя коммуникации. Речь и субъект обретаются/утрачиваются в акте само-полагания. Сказываясь речь бытийствует, коммуницируя субъект становится тем, что он суть. И речь, и субъект, будучи инструментами бытия, пожелавшего повернуть глаза зрачками внутрь, возникают из Ничто, которое и есть Нус «Тимея».

Субъект как принцип само-стояния неочевиден, не вписывается в конвенции, которыми сущее прирастает, как лагуна - корраловым атоллом.

Прагматика не-конвенционального субъекта иная, чем в концепциях дискурса, основанного на договорённостях. Если допустить, что в языкознании господствуют модели с высокой степенью вариативности (modality), то, казалось, для не-конвенциональной речевой личности должно найтись место. Но этого не произошло. За долгий путь, прошедший лингвистикой, конвенциональность субъекта никогда не ставилась под сомнение, если только речь не заходила о (недоговороспособных) маргиналах, девиантном поведении, психических расстройствах. Наука конвенциональна, а генезис направлений и школ оборачивается чередой парадигм. Одни конвенции заключаются, другие расторгаются, и даже в отказе от «устаревших», казалось, точек зрения, лежит конвенция – развод без дележа имущества, грохота каблуков судебных приставов, явившихся описывать столовое серебро – не-конвенциональные речевые импликатуры/non-conventional implicatures». Яркий пример «договороспособности» – научный дискурс, разрабатывая который языкознание облекает в форму все свои интуиции, начиная от информационно-кодовой модели Шеннона и Уивера [1], где говорящий («отправитель») и слушающий («получатель») обладали языковыми (де) кодирующими устройствами, а ум уподоблялся «процессору» по переработке и хранению информации [2]; и заканчивая коммуникативным языкознанием, в котором преобладает схема: дискурс = речь + текст. (sentence vs. utterance). Никто из филологов/философов даже не задавался вопросом: возможен ли не-конвенциональный субъект, и если да, то при каких обстоятельствах? Это тем более странно, что, заключив все мыслимые и немыслимые конвенции, коммуникативная теория могла бы и развязать себе руки, отряхнуть пыль с догматов, «пуститься во все тяжкие». Пройдя школу Брентано/Гуссерля, совершив «дискурсивный переворот» (discursive turn) [3], став новой онтологией [4], речевая коммуникативная парадигма, казалось, восторжествовала, а число её направлений перевалило за сотню [5].

Но, перечисляя родовые функции коммуникации, все эти школы упускают из вида главное – цель, которую преследует речь, когда вверяет себя коммуникантам. Ответы, которые мы слышим, по большей части прагматические, редко экзистенциальные, и никогда не онтологические. Но именно онтологическая проблематика, истоки которой обнаруживаются уже в «Федоне» Платона, обуславливает рече-и-смысло-порождение. Ясно, что смысл коммуникативного акта (сознательный/бессознательный), не сводится к информированию о положении дел, к пресловутой "пользе", к борьбе за существование, к господству, наконец, а преследует прямо противоположную цель. Но какую? И здесь стоит вновь вспомнить о душе Сократа как эйдоса жизни (96a — 107b). Этот эйдос достигает бессмертия только в «языковой личности».

Речь и субъект увековечивают себя не в памятниках, не в артефактах, в которые кутается нагота преходящего, суетного, условного, телесного. Речи и субъекту подавай бытие во всех возможных мирах, да так, чтобы существенное сущности речи, порождающей субъект из Ничто, конституировало бытие сущего как в прошлое, так и в будущее.

Все лингвистические модели так или иначе приуготовляли идею речевого бессмертия как задачи коммуникации. И в самом деле, если в кодовой модели Клауда Элвуда Шеннона и Уоррена Уивера (Шеннона/Уивера) говорящие обмениваются «мыслями», кодируя и декодируя их, то в инференционной модели Герберта Пола Грайса важны не пропозиции, репрезентирующие сообщения о положении дел, а эмоции, истолкование интенций, инференций. В расчёт берутся любые полунамёки, выводящие (имплицирующие) знания, все возможные разъяснения того, что, говоря, коммуниканты «имеют в виду/nonnatural meaning» [6]. Дальнейшая эволюция когнитивистики, философии сознания и дискурс-анализа привела к появлению интеракционной модели Эрвина Гоффмана [7] и Деборы Шифрин [8], в которой роль слушателя-интерпретатора важнее роли говорящего, а информация делится на ту, что сообщена «преднамеренно/information given») и на ту, что сообщена «непреднамеренно/information given-off».

Но все эти подходы отводили речи лишь копулятивную функцию в то время как мы видим в слове, акте высказывания, в диалоге - квантор существования, т.е. то, что наделяет бытием сущее/не-сущее...

Таким образом, коммуникация не сводится к череде пропозиций, обмену репрезентативными сообщениями о положении дел. Коммуникация - такое расширение (репродукция) нашей «речевой личности» до размеров сущего, при котором физическая смерть является лишь частным случаем прерывания диалога, но не речи, не дискурса, которому мы препоручили своё бытие.

Речь и субъект получают прививку от Ничто, включив в свои «речевые личности» всех наследодателей предков, все пантеоны богов.

Речь шунтирует сосуды ума, берёт на поруки то, что мы обронили - непродуманное, непрочувствованное, непрожитое. Дискурс поощряет говорящего выдавать койко-места чужим идеям, фантазиям, картинам мира; расширять ментальное присутствие в речевом таксоне, становиться и органом артикуляции, и местопребыванием речевого континуума.

Коммуникация, таким образом, служит двум целям: а) расширению числа импликатур (смыслов) до размера человечества, абсолютного духа; б) раскрытию messege всех «речевых личностей», расквартированных в субъекте, как завершивших диалог, так и тех, которым ещё предстоит в него вступить.

Коммуникация, - даже кухонная перебранка, - согласно Копенгагенской интерпретации квантовой механики, разносится эхом по всем уголкам Вселенной, наведывается во все возможные миры, радикально меняя прошлое, настоящее, будущее.

Коммуникация удерживает в сознании и сознанием всех говоривших и говорящих [9].

Сам же акт коммуникации напоминает строительство собора, когда возведение храмовых элементов производится артелью иконописцев, литейщиков (колокольных дел мастеров), каменщиков, кровельщиков и всеми прихожанами [10].

В отличие от Вавилонской башни, возведение которой прервал Господь, смешав языки своевольников, создание храма - дело богоугодное. Язык - дом бытия (Хайдеггер). Вступая в речь, мы становимся соборянами и преодолеваем косноязычие. Ведь что такое косноязычие, как ни крик о помощи, как ни попытка растормошить собеседника, прибывающего в экзистенциальной полудрёме, занятого феноменологической жвачкой. Запинаясь, заикаясь, мы просим подать руку – нам, споткнувшимся о речь. А, бормоча что-то себе под нос, - так нехотя швыряют медяки в пластиковые стаканчики нищим, - мы на самом деле расширяем границы сущего. Ведь что такое речь, как ни резоны на будущее! Даже в междометиях, в речевом «шуме», мы умудряемся эксплицировать собственное Я.

Только речь делает из нас и малого Бога, и малый Логос...Человек обречён на речевое бессмертие, и это обстоятельство, пусть и мало утешительное, заставляет со всей ответственностью отбирать то, что эксплицировать, а что имплицировать.

В коммуниканте мы ищем плечо, на которое надеемся опереться, исповедника (греч. ὁμολογητής, лат. confessor, confessoris), которому препоручаем свою неприкаянность. Даже, когда мы толчём воду в ступе, наша экзистенциальная заброшенность вопиет. В словах мы передаём собеседнику наш кодекс чести. Речь – депозит, его мы открываем в «банковской ячейке» бытия, надеясь пополнять вечно, а пользоваться - безраздельно.

В отличие от теорий, описанных выше, наш подход к речи - назовём его онтологическим, - настаивает на экзистенциальной подоплёке. Говоря, мы стучимся в сознание Другого, даже если коммуникант - наше воспоминание, призрак человека, скитающегося по закоулкам нашего ума. Изготовившись к слову, окинув взглядом собеседника, набрав в лёгкие воздух с определённым усилием, внутренним чувством, мы стремимся обессмертить свою речевую личность. Для субъекта нет ничего тривиального. Даже вопрос «который час?», брошенный в толпу, носит подтекст: «Я брат Ваш» (Гоголь, «Шинель»). Речь – квартира. Она такова, каковы её хозяева. Жильё унаследуют: обжитым, уютным, или разворошённым, как после кражи. Мы засеваем собой будущее, надеясь, что, попав в унавоженную почву, наши «охи» и «вздохи» взойдут и заколосятся, что далёкий потомок, преломив хлеб диалога, услышит в своём и чужом слове наш онтологический вопль. Скажут: не густо. Но разве затесаться в чужое сознание обрывком фразы, которую будут помнить, звонким словом, которое вертится на языке, плохая память? Не требуйте большего. От иных цивилизаций не осталось и эпитафий. Во всяком случае, задаваясь вопросом: "где обретается душа пока тела ещё нет/уже нет?", мы отвечаем: в Божественном СЛОВЕ)) Не об этом ли диалог Платона «Федон»?

Примечания:

1. Shannon C., Weaver W. The Mathematical Theory of Communication.- Urbana, 1949.

2. Кибрик А.Е. Лингвистические предпосылки моделирования языковой деятельности//Моделирование языковой деятельности в интеллектуальных системах. – М., 1987. – С.33-52

3. Harre R., Stearns P. (eds.) Discursive Psychology in Practice. – London, 1995.

4. Harre R., Gillett G.The Discursive Mind. – London, 1994. P.29-30.

5. Марков М.Л. Основы теории дискурса.– М., Гнозис.2003. – С.90-96.

6. Grice H.P. Meaning //Readings in the Philosophy of Language/ - Englewood Cliffs, 1971. - P.436-444.

7. Goffman E. The Presentation of Self in Everyday Life. – New York, 1959

8. Schiffrin D. Approaches to Discourse. – Oxford; Cambridge, MA, 1994. - P.398.

9. Коммуникант подобен Атлассу (др.-греч. Ἄτλας), могучему титану, держащему на плечах небосвод в наказание за участие в титаномахии (битве титанов с олимпийскими богами). По одной из этимологических гипотез имя титана уходит корнями в древнегреческое «τλῆναι» - «терпеть», «переносить», «испытывать». Слову этому Вергилий, описывая злоключения Атласса, обманутого Гераклом, предпосылает латинское - «durus»* - «твёрдый», «стойкий», «суровый», «терпеливый»**.

* Вергилий. Энеида. Книга IV. 247// Буколики. Георгики. Энеида. — М.: Художественная литература, 1979.

** Cruttwell Robert W. "Virgil, Aeneid, iv. 247: 'Atlantis Duri'" // The Classical Review. — 1945. — Vol. 59, № 1. — P. 11.

10. В письме к редактору «L’Union Chretienne» по поводу речи отца Гагарина, иезуита, Хомяков А. С. впервые употребил слова «кафолический» и «соборный». Следуя логике славянофила Алексея Хомякова, сознание - это иерархическое единство воображаемого, то, что удерживает в себе Нечто и то, что порождается этим Нечто в акте удерживания. Термин соборность, как, впрочем, и идея соборности, присутствует только в русском языке и культуре. Употреблять его следует с осторожностью. Во-первых, не ясно, что в сознании «моё», что «чужое». Во-вторых, не понятно, как идеальное предъявлено: оно складируется в сознании как артефакты; оно разукомплектовано, и только моя интенциональная заинтересованность заново конструирует идеи, чтобы встроить их в живое мышление. В-третьих, не прояснён онтологический статус, расквартированных во мне идеальных объектов, что они суть: а) материя мозга; б) субстрат и идея в одном; в) монады, образующие ареопаг субъект-объектных доминант внутри поли-субъектного же сознания.