Бодрийяр. Упразднение смерти

Аватар пользователя Дмитрий Косой
Систематизация и связи
Онтология
Ссылка на философа, ученого, которому посвящена запись: 

Наукообразность завела здесь Бодрийяра в интеллектуальный тупик, бесполое Тела тем и продуктивно что возвращает Тело в исходное положение, смерть (ничто), и видеть в этом что-то особенное не стоит, а важно откуда стремление к смерти, именно в недостижимости её для индивида с приходом в оборот шизоидного Тела, отсюда и решение избавиться от наваждения смерти, упразднив её, что онтологический страх Тела. Смерть есть везде, просто надо это увидеть и принять её, символически разумеется, бесполое даёт смерть. Где же можно наблюдать бесполое? у политиков, чиновников, журналистов, писателей, они реализуют его. Про смерть! : "Если Революция сразу же не потребует смерти, то ей уже и никогда больше ее не открыть. Ее тупик в том, что она постулирует конец политической экономии как прогрессивную задачу будущего, тогда как требование покончить с политической экономией дано уже сейчас, в безотлагательном требовании жизни и смерти. В любом слу­чае смерть и наслаждение, ныне гонимые и оплаченные всей долгой историей политической экономии, вновь встанут неразрешимой про­блемой «на следующий день» после Революции". Увязав смерть с внешним Тела Бодрийяр показал и своё  понимание религии, слабое место интеллектуалов. Религия бесполого и полового Тела совершенно разно реализуется, чего интеллектуалы часто не разумеют. В России также Невзоров в позитивном ключе практикует критику религиозности, и выходит неудачно. Омертвляет гражданскую жизнь не выдуманная политэкономия вовсе, которая вторичная, а безликий закон.

Вся наша техническая культура занята созданием искусствен­ной среды смерти. Не только оружие, по-прежнему образующее во всем архетип материального производства, но также и машины и ма­лейшие бытовые вещи, среди которых мы живем, окружают нас гори­зонтом смерти — причем теперь уже смерти нерастворимой, недоступ­но-кристаллизованной; это постоянный капитал смерти, в котором заморожен ее живой капитал, так же как рабочая сила заморожена в постоянном капитале и омертвленном труде.
Биологизация тела и технизация окружающей среды идут рука об руку в рамках одного и того же невроза навязчивых идей. Наша тех­ническая среда — это перепроизводство неэкологичных, непрочных, недолговечных вещей. Действительно, производство живет именно непрочностью и недолговечностью вещей, на этом основаны его логи­ка и стратегия. Экономика стабильных и качественных вещей не­мыслима: экономика развивается только выделяя из себя опас­ность, загрязнение, износ, неудовлетворенность, обсессию. Эконо­мика живет только приостановленной смертью, поддерживая такое состояние с помощью материального производства, все время об­новляя товарный запас смерти и одновременно сдерживая ее энер­гию все большими заботами о безопасности; шантаж и подавление вместе. Смерть окончательно секуляризировалась в форме матери­ального производства — так она расширенно воспроизводится, по­добно капиталу. И даже наше тело, ставшее биологической машиной, формируется по образцу этого неорганического тела и тем самым превращается в дурной объект, обреченный на болезни, несчастные случаи и смерть.
Капиталу, живущему производством смерти, ничего не стоит производить и безопасность — это ведь одно и то же. Безопас­ность — это промышленное продолжение смерти, так же как эко­логия — промышленное продолжение загрязнения среды. Еще не­сколько дополнительных пелен для мумии. Сказанное относится и к общественным институтам, которыми гордится наша демократия: так, социальное страхование есть социальный протез мертвого общества («Социальная страховка — это смерть!» — май 1968-го), общества, предварительно разрушенного во всех своих символических механизмах, во всей своей глубинной системе взаимных обязательств, где сами понятия безопасности и «социальности» не имели смысла. «Социальность» возникает тогда, когда мертвое берут на обществен­ное иждивение. Это тот же сценарий, что и в отношении погибших культур, которые мы воскрешаем и защищаем в качестве «фолькло­ра» (ср. М. де Серто, «Красота мертвого»). То же и со страхованием жизни: это домашняя вариация системы, во всем аксиоматически предполагающей смерть. Социальное выражение гибели группы: каждый материализуется для другого лишь как социальный капитал, зависящий от смерти.
Предупреждение смерти ценой непрерывного самоомертвления — такова парадоксальная логика безопасности. В истории хрис­тианства ту же роль играла аскеза. Накопление страданий и покаян­ных обрядов могло служить таким же панцирем неуступчивости, за­щитным саркофагом против ада. Так и наша навязчивая тяга к безопасности может рассматриваться как грандиозная коллективная аскеза, предвосхищение смерти еще при жизни; содержанием жизни, проходящим через все законодательные решения, институты, матери­альные устройства наших дней, становятся все новые и новые защит­но-предохранительные меры, и жизнь сама оказывается сплошной унылой бухгалтерией защитных действий, замыкаясь в своем застра­хованном от всех рисков саркофаге. Бухгалтерия послежития — вместо радикальной бухгалтерии жизни и смерти.
Наша система живет производством смерти, утверждая, будто вырабатывает безопасность. Что это — переворот системы? Вовсе нет — просто изгиб циклической линии, оба конца которой смыкают­ся. Когда автомобилестроительная компания переориентируется на средства безопасности (а промышленность в целом — на природоох­ранные меры), не меняя при этом своего ассортимента, своих целей и самого своего конечного продукта, то это показывает, что безопас­ность — всего лишь вопрос замены терминов. Безопасность — это просто внутренняя предпосылка самовоспроизводства системы на из­вестной стадии ее экспансии, подобно тому как обратная связь — внутренняя процедура саморегуляции систем, достигших известного уровня сложности.
Раньше восхваляли производство — теперь настала пора геро­изировать безопасность. «Во времена, когда любой может разбиться на любой машине и на любой скорости, настоящий герой — это тот, кто не хочет погибать» (плакат фирмы «Порше»: «Покончим с про­славлением смерти»). Однако это не так просто, ибо люди равнодуш­ны к безопасности — им не пришлось по вкусу, когда «Форд» и «Дженерал моторз» стали предлагать им ее в 1955-1960 гг. Ее всюду приходилось навязывать принудительно. Слепая безответствен­ность людей? Нет, подобное сопротивление следует связывать с по­всеместно наблюдаемым в истории сопротивлением традиционных групп любым проявлениям «рационального» общественного прогрес­са — прививкам, медосмотрам, безопасности труда, школьному образо­ванию, гигиене, контролю рождаемости и многому другому. Практи­чески во всех случаях это сопротивление подавлялось, и сегодня можно констатировать «естественную», «извечную» и «спонтанную» потребность в безопасности, как и во всех прочих благодеяниях на­шей цивилизации. Людей удалось отравить вирусом самосохранения и безопасности, и теперь они готовы к смертельной борьбе за облада­ние ими. Впрочем, на самом деле все сложнее: они борются за право на безопасность, а это совершенно иное. На безопасность как тако­вую всем наплевать. Многовековая, из поколения в поколение инток­сикация внушила им, что они в ней «нуждаются»; этот успех составля­ет одну из важнейших сторон «социального» приручения и колониза­ции. Тот факт, что целые группы шли на гибель, лишь бы не быть деструктурированными террористическим вторжением медицины, ра­зума, науки и центральной власти, — этот факт забыт и принижен в угоду универсальной морали «инстинкта» самосохранения; а между тем это проявляется вновь и вновь — хотя бы когда рабочие отказы­ваются соблюдать нормы безопасности в цеху: чего им нужно, если не сохранить хотя бы частицу контроля над своей жизнью, пусть даже на собственный страх и риск и ценой дополнительной эксплуатации (по­скольку все больше возрастает темп производства)? Это не «созна­тельные» пролетарии. Однако на свой лад они тоже ведут свою борь­бу и знают, что экономическая эксплуатация не столь важна, как «проклятая доля», проклятая частица, которую ни в коем случае нельзя отдавать, — частица символического вызова, бросаемого од­новременно безопасности и своей собственной жизни. Хозяин может эксплуатировать их до смерти, но настоящего господства над ними он достигнет лишь тогда, когда заставит каждого из них отождествиться со своим индивидуальным интересом и стать бухгалтером и капитали­стом своей жизни. Тогда он будет настоящим Господином, а рабо­чий — рабом. До тех пор пока эксплуатируемый хоть чуть-чуть про­тивится моральному порядку безопасности и сохраняет выбор между жизнью и смертью, в выигрыше остается он — на своем собственном, символическом поле.
Из того же разряда и неприятие средств безопасности автомо­билистами, которое приходится изничтожать как нечто аморальное; так всегда и всюду запрещалось или осуждалось и самоубийство, по­скольку оно означает вызов, которого общество не может принять, а стало быть им обеспечивается превосходство одиночки над всем об­щественным порядком. Проклятая доля, эта ничтожная частица, кото­рую человек отнимает от своей жизни, бросая вызов общественному порядку, которую он отнимает от своего тела, чтобы отдать ее в дар, и которая может оказаться его смертью, если он дарит ее сам себе, — эта частица заключает в себе весь секрет символического обмена, по­скольку ее дарят, принимают и отдают, а значит она неприступна для господствующего способа обмена, неподчинима его закону и смер­тельна для него; собственно, это его единственный противник, которо­го ему приходится изничтожать.
FUNERAL HOMES И КАТАКОМБЫ
«Бывает, что от упорного мытья и стирки, драения и вытирания, чистки и перечистки, полировки и шлифов­ки вся грязь переходит с вещей на людей» Виктор Гюго. Вот так и смерть — когда ее упорно смывают и стирают, отдра­ивают и отчищают, отрицают и заклинают, то она, бывает, распростра­няется на все в жизни. Наша культура сплошь гигиенична — она стремится очистить жизнь от смерти. Именно против смерти действу­ют наши моющие вещества при любой стирке. Любой ценой стерили­зовать смерть, пластифицировать и заморозить ее, поместить в защит­ную оболочку, подкрасить и «оформить», преследуя ее столь же оже­сточенно, как грязь, секс или бактериологические и радиоактивные отходы. Косметика смерти: слова Гюго вызывают в памяти амери­канские funeral homes, где покойника сразу же забирают прочь от жи­вых и от их скорби, чтобы «оформить» его по всем правилам между­народного дизайна, стэндинга, смайлинга и маркетинга.
Тревожнее всего не то, что мертвецу наводят красоту и прида­ют ему зрелищный вид. Такое делалось всегда во всех обществах. Общество всегда старалось перебороть отвратительность естествен­ной смерти, социальную отвратительность разложения, лишающего тело всех его знаков, всякой способности к социальной сигнификации и оставляющего от пего голую субстанцию — а тем самым и вверга­ющего всю группу в страх своего собственного символического раз­ложения. Покойника нужно украшать, покрывать искусственной обо­лочкой, чтобы избежать невыносимого столкновения с плотью, кото­рая предоставлена самой себе, перестала быть знаком. Голые кости скелета уже знаменуют возможность успокоения группы, заключая в себе силу маски и знака. Но до этого должен миновать отвратительный этап природно-биологического разложения, который нужно лю­бой ценой перебороть с помощью саркофагических («пожирающих плоть»), а по сути семиургических практик. Таким образом, любая танатопраксия, в том числе и в нашем обществе, анализируется как уси­лие обуздать внезапно обрушившуюся на покойника убыль знаков, не допустить, чтобы в его асоциальной плоти что-либо осталось ничего не значащим
.
[В том числе и просто путем пожирания тела: в этом смысле каннибализм по отношению к умершим также представляет собой семиургическую практику (обычно предлагаемое объяснение его как попытки «присвоить себе силу умерше­го» — это результат вторичного магического переосмысления, у самого первобыт­ного человека, а равно и у этнолога; проблема тут не в силе, не в каком-то приба­вочном природном потенциале, а, напротив, в знаках, то есть в том, чтобы предохра­нить знаковый потенциал против любого природного процесса, против разорительных сил природы).]
В общем, ритуальная саркофагия свойственна любому обще­ству, и одним из ее вариантов является бальзамирование, искусствен­ное сохранение плоти. То есть в этом плане практика funeral homes, которая кажется столь нелепой и неуместной нам — идеалистам есте­ственной смерти, — верно следует самой что ни на есть древней тра­диции. Абсурдной она становится тогда, когда начинает коннотировать естественность. Когда первобытный человек нагружает по­койника знаками, то это затем, чтобы как можно быстрее привести его к статусу мертвого — миновав двусмысленное положение между мертвым и живым, о котором свидетельствует распад плоти. У него и в мыслях нет, чтобы покойник изображал живого: он водворяет мер­твого в его отличность, ведь только такой ценой они с ним смогут вновь стать партнерами и обмениваться знаками. Во funeral homes сценарий обратный. Мертвый должен по-прежнему казаться живым, обладать естественностью живого: он по-прежнему вам улыбается, у него тот же румянец и тот же цвет кожи, даже после смерти он по­хож сам на себя и даже выглядит свежее, чем при жизни; не хватает только звуков его речи (по и их тоже можно послушать в стереофо­ническом звучании). Это фальшивая, идеализированная смерть, под­крашенная под жизнь; в глубине ее лежит мысль о том, что жизнь ес­тественна, а смерть противоестественна, — значит, нужно ее натура­лизовать, сделать из нее чучело, симулякр жизни. Здесь есть желание не дать смерти что-либо значить, обрести знаковую силу, и за этим сентиментально-натуральным фетишизмом кроется крайняя жесто­кость по отношению к самому же покойному: ему запрещают тлеть, запрещают меняться, вместо того чтобы быть переведенным в статус мертвого и обрести символическое признание со стороны живых, он искусственно удерживается в кругу живых, служа алиби-симулякром их собственной жизни. Заточенный в природности, он утрачивает свои права на отличность и всякие шансы на социальный статус.
В этом вся разница между обществами, не боящимися знаков и смерти, которую они открыто обозначают, — и нашим «идеологичес­ким» обществом, где все погребено под покровом природности, где от означивания [les signes] осталось одно оформление [design], поддер­живающее иллюзию естественных причин. Смерть оказывается пер­вой жертвой этой идеологизации — застывая в виде пошлого симулякра жизни, она становится постыдной, непристойной.
УПРАЗДНЕНИЕ СМЕРТИ
Почитание мертвых идет на убыль. На кладбищах участки пре­доставляются на срок, вечных концессий больше нет. Мертвые включаются в процесс социальной подвижности. Почтительность к смерти сохраняется главным образом в простом пароде и в среднем классе, но сегодня это в значительно большей степени фактор престижа (как второе жилище), чем родовое благочестие. О мертвых говорят все меньше и меньше, все более кратко, все чаще вовсе умалчивают — смерть лишается уважения. Не стало больше торжественной смерти в семейном кругу, теперь люди умирают в больницах — смерть сдела­лась экстерриториальной. Умирающий теряет свои права, включая право знать, что он умирает. Смерть непристойна и неудобна; таким же становится и траур — считается хорошим тоном его скрывать, ведь это может оскорбить других людей в их ублаготворенности. Приличие запрещает любые упоминания о смерти. Крайним проявле­нием этой скрытной ликвидации является кремирование, дающее ми­нимальный остаток. Смерть больше не вызывает головокружения — она упразднена. И огромная по масштабам коммерция вокруг смер­ти — больше не признак благочестия, а именно знак упразднения, по­требления смерти. Потому она и растет пропорционально психичес­кой дезинвестиции смерти.
Нам больше не приходится переживать чужую смерть. Пере­живание смерти как телевизионного зрелища не имеет с этим ничего общего. У большинства людей никогда в жизни не бывает случая увидеть, как кто-то умирает. В любом другом обществе это нечто не­мыслимое. Вас берут на свое попечение больница и медицина; все прежние предсмертные обряды заменило последнее причастие к тех­нике. Человек исчезает от своих близких еще прежде, чем умереть. Собственно, от этого он и умирает.
Священник и обряд последнего причастия еще сохраняли след речевой общности, окружающей смерть. Сегодня же — полное затемнение. Впрочем, если раньше священник жил за счет покойников, то теперь эту функцию в совершенстве выполняет медицина, отнимая у всех слово и подавляя их лечебно-техническими заботами. Инфан­тильная смерть, разучившаяся говорить; нечленораздельная смерть под надзором. Всевозможные инъекции и анализы, да и излечение представляют собой лишь оправдание этого запрета говорить.
ОБМЕН БОЛЕЗНИ
Итак, теперь люди больше не умирают дома, они умирают в боль­нице. На то есть множество убедительных причин «материального» ха­рактера (медицинских, урбанистических и т.п.) — но главное то, что в качестве биологического тела умирающему или больному остается мес­то только в технической среде. Поэтому под предлогом лечения его депортируют в функциональное пространство-время, предназначенное для нейтрализации болезни и смерти как символической отличности.
Именно потому, что целью больницы и вообще медицины являет­ся устранение смерти, они обращаются с больным как с потенциально мертвым. Научный подход и эффективность терапии предполагают ра­дикальную объективацию тела, социальную дискриминацию больного, а следовательно — процесс его омертвления. Это логическое следствие из медицинской генеалогии тела: «Медицина становится современной с открытием трупа... Без сомнения, для нашей культуры решающим оста­нется то, что первый научный дискурс, осуществленный ею по поводу индивида, должен был обратиться, благодаря этому моменту, к смерти» (Мишель Фуко, «Рождение клиники»).

Компьютеры — это смерть в миниатюре, которой мы покоряем­ся в надежде на посмертную жизнь. У нас уже есть музеи, которые должны пережить всю нашу цивилизацию и засвидетельствовать... что же? Неважно. Уже один факт их существования свидетельствует о том, что мы живем в культуре, не имеющей более смысла сама для себя и способной лишь мечтать о том, чтобы обрести смысл позднее для кого-то еще. Когда смерть оказывается лишь миниатюрным знач­ком в рамках гигантского целого — тогда и все вокруг нас становит­ся смертельной средой. Это как деньги за тем роковым рубежом, ког­да они становятся лишь системой банковских записей. По сути, политическая экономия строится ценой неслыханных жертв с одной лишь целью чтобы ее признала бессмертной некая цивилизация будущего или же инстанция истины, которую, как и в религии, невозможно себе вообразить иначе как страшный суд, на ко­тором Бог признает своих. Однако Страшный Суд уже происходит, уже окончательно свершился у нас на глазах — это зрелище нашей собственной кристаллизованной смерти. Надо сказать, зрелище это грандиозное. В иероглифических архитектурных комплексах Дефанса или World Trade Center и в информационных комплексах масс-медиа, в металлургических комбинатах и в сложных аппаратах поли­тической власти, в мегаполисах и в безумной регламентации мельчай­ших повседневных поступков — всюду, по словам Беньямина, человечество превратилось для себя в объект созерцания. «Его само­отчуждение достигло той степени, которая позволяет переживать свое собственное уничтожение как эстетическое наслаждение высше­го ранга» («Произведение искусства в эпоху его технической воспро­изводимости»). Для Беньямина эта форма была не что иное, как фа­шизм — то есть особо обостренная форма идеологии, эстетическое извращение политики, доходящее до ликующего приятия культуры смерти. И действительно, вся система политической экономии сегодня становится для нас целесообразностью без цели, эстетическим голо­вокружением от производства, то есть по сути — подавленным голо­вокружением от смерти. Поэтому умерло и искусство: при нынешней степени его насыщения и усложнения вся радость переходит в зрели­ще сложности как таковое, весь завораживающий эффект эстетики оказывается монополизирован системой, дублирующей сама себя (за­чем ей эти небоскребы, спутники и компьютеры-гиганты, если не для самоудвоения в знаках?). Мы все жертвы этого производства, став­шего зрелищем, эстетического наслаждения производством и безум­ным воспроизводством — и мы не готовы отрешиться от него, так как в любом зрелище присутствует неотвратимость катастрофы. Голо­вокружительный эффект политики, извращенно-эстетическое наслаж­дение ею, разоблачавшиеся Беньямином в фашизме, переживаются нами сегодня в системе производства вообще. То головокружение, которое переживаем мы, деполитизировано и деидеологизировано, оно возникает от рационального управления вещами, от разгоняю­щихся в разнос целевых установок без цели. Смерть неизбежно при­сутствует в политической экономии — поэтому та и претендует на бессмертие. Революция также ставит перед собой задачу бессмертия, во имя которой требует сдержать смерть ради накопления. Однако бессмертие всегда оказывается монотонным бессмертием социальных парадизов*. Если Революция сразу же не потребует смерти, то ей уже и никогда больше ее не открыть. Ее тупик в том, что она постулирует конец политической экономии как прогрессивную задачу будущего, тогда как требование покончить с политической экономией дано уже сейчас, в безотлагательном требовании жизни и смерти. В любом слу­чае смерть и наслаждение, ныне гонимые и оплаченные всей долгой историей политической экономии, вновь встанут неразрешимой про­блемой «на следующий день» после Революции. Революция лишь от­крыла подступы к проблеме смерти, не имея ни малейших шансов ее разрешить. На самом деле никакого следующего дня у нее и нет — он бывает только у управления вещами. А смерть должна переживаться незамедлительно, в полном ослеплении, в полной амбивалентности. Яв­ляется ли она революционной? Раз политическая экономия есть наибо­лее последовательная попытка покончить со смертью, то ясно, что одна лишь смерть может покончить с политической экономией.
http://yanko.lib.ru/…/p…/baudrillard-symv-obmen-i-smert.htm… МОДЕЛИ ТЕЛА. УПРАЗДНЕНИЕ СМЕРТИ - Жан БОДРИЙЯР "СИМВОЛИЧЕСКИЙ ОБМЕН И СМЕРТЬ"

*) парадиз - рай в Ветхом завете

Связанные материалы Тип
бесполое Тела по Бодрийяру Дмитрий Косой Запись
диалектика как стремление к смерти Дмитрий Косой Запись
потеря самодостаточности Дмитрий Косой Запись
Фуко. язык бесполого и шизоидного Тела Дмитрий Косой Запись
преступление против государства Дмитрий Косой Запись
миф о прибавочной стоимости Дмитрий Косой Запись
шизоидное Тела о любви Дмитрий Косой Запись
философия шизоидного Тела Дмитрий Косой Запись
фикции либерализма Дмитрий Косой Запись
либерал-фашизм и женщина Дмитрий Косой Запись
бесполое Тела и мораль Дмитрий Косой Запись
фикция реальности Дмитрий Косой Запись
либерал-фашизм и цензура Дмитрий Косой Запись
Бесполое Тела Кристевой Дмитрий Косой Запись
свобода как понятие Дмитрий Косой Запись
культура как симулякр Дмитрий Косой Запись
размывание понятия культура Дмитрий Косой Запись
философия Дерриды Дмитрий Косой Запись
политика и кино Дмитрий Косой Запись